Ирина Роднянская
Перемещение фронта
В самом деле, удивительно, с какой ненадуманной естественностью нынешние лауреаты премии Аполлона Григорьева вписались в область 'автобиографии на фоне истории'. Можно сколько угодно судить и рядить о субъективности членов жюри (к коим и я имела случайную честь принадлежать), но все-таки, когда из хаотических волеизъявлений номинаторов и дальнейших оценщиков выкладывается некая осмысленная фигура, вернее всего будет счесть это не причудой, а симптомом. Симптомом возвращения постсоветской прозы в реальный поток исторического времени - взамен шока и оторопи, пережитых после 'конца истории' в советском его варианте и породивших обращение с родными анналами как с кладовой не предполагающих удостоверения 'версий'. Мне кажется, что именно в художественной прозе категория версии все больше вытесняется категорией свидетельства, - и это черта оздоровления, избывания того, что я однажды назвала 'философской интоксикацией' нашей романистики, признак обновленного интереса к 'судьбе человека' (хорошее, однако, название было у шолоховского рассказа, как к нему ни относиться).
Чтобы напомнить, как обстояло дело в начале 90-х годов, решусь процитировать несколько слов из своей статьи того времени 'Гипсовый ветер', где как раз разбирались свойства этих самых романических als ob: 'Очная ставка с собственной историей - это общественный эквивалент личного раскаяния, метанойи, перемены умонастроения. ... Нераскаянное общество, по крайней мере, в лице его гуманитарно-литературного корпуса, от такой очной ставки по возможности уклонилось. Не
желая глядеться в нелицеприятное зерцало временны'х лет и проходить мучительный путь отрезвления, оно востребовало 'национальный миф', который объяснил бы нам нас самих, минуя историческую конкретность наших дел'.Теперь повествование все чаще организуется не подложной историософской схемой, а личной судьбой, и это понуждает возвращать событийность из 'параллельных миров' в наш, единственно сбывшийся. Личность становится паровозом, вытягивающим за собой исторический поезд. И он, какие бы ни были ошибки, сбои и перекосы, набит грузом реально претерпеваемых лет.
Тут вот какое примечание. Я бы немного расширила границу, очерчивающую территорию новых тенденций, и предложила бы иметь в виду не только автобиографию, а любую личную участь в русле истории. Чтобы всем стало очевидно, что речь у нас идет не о мемуаристике, а о беллетристике, о свидетельствах художнической памяти, сопряженных с творческим вымыслом. Нужно ли объяснять, что от этого они становятся свидетельствами, осмысляющими самое себя? Ведь, скажем, поэтико-автобиографический пунктир давыдовского 'Бестселлера' - лишь одна из биографических линий оригинальнейшего романа, романа Истории, осуществляемой неколебимыми или, напротив, удобопревратными волями людей и перемалывающей эти воли. Только так, через
биографизм, может быть выставлен на обсуждение моральный аспект исторических событий, чем Юрий Давыдов и занимался всю свою писательскую жизнь.Спектр возможностей, открытый новым, личным переживанием истории, достаточно широк. (Я приведу примеры из опубликованного, избегая здесь оценок: для выявления вектора они не нужны, хотя, конечно, что-то нравится мне больше, что-то меньше, что-то - много меньше.) Это может быть прославленная А. Гольдштейном 'литература существования' в чистом виде - 'Трепанация черепа' Сергея Гандлевского или очерки покойного Андрея Сергеева; не здесь ли место не сомасштабного им 'Веселого солдата'? Это может быть близкая к ней, к 'литературе существования', проза Анатолия Наймана, который фактически пишет историю гуманитарной интеллигенции последних десятилетий, особенно внятно преподанную в понапрасну скандализовавшем многих 'Б.Б. и др.' - внятно потому, что там эта история сфокусирована в уникальной человеческой судьбе. Это - делаем следующий шаг по направлению к вымыслу - может быть автопсихологическая (как ее называла Лидия Гинзбург) проза, где находящиеся на неопределимой, далекой ли, близкой, дистанции от 'имевшего место быть' сюжетные перипетии изнутри надежно обеспечены личным биографическим опытом: таковы - роман Михаила Бутова 'Свобода', повесть Майи Кучерской 'История одного знакомства', повесть Инны Лиснянской 'Величина и функция'. Личные истории проживаются здесь на фоне прячущейся в деталях, но легко восстанавливаемой современниками исторической хроники; герои - творцы своих судеб, но в массивном обстоянии 'времени и места'. Еще шаг в сторону фантазийности - и перед нами окажутся композиции, которые можно назвать 'альтернативными биографиями' (аналогично уже прижившемуся термину 'альтернативная история'), - к примеру, 'Ермо' Юрия Буйды или 'Читающая вода' Ирины Полянской. В них вымышленное лицо с вымышленным curriculum vitae, лицо, чью прототипичность можно было бы назвать 'мозаичной', живет, однако, в потоке не альтернативного ('что было бы, если бы'), а реально совершающегося исторического времени, освещаясь им и высветляя его смыслы собою как некоторой экспериментальной моделью. (Примерно в том же роде - дебютная повесть Андрея Савельева 'Ученик Эйзенштейна'.) Наконец, отягощенная редкостным внутренним изломом история (История) может являть себя в веренице гротесков, скрепленных личным биографическим присутствием автора, прямо берущим слово в начале и в конце, - как это имеет место в цикле другого нашего лауреата Юрия Буйды, где первая и последняя новеллы с их личной и исторической окрашенностью играют исключительной важности камертонную роль.
Из последних в этом перечне случаев видно, что литература мифоисторических 'версий' (ее принято считать постмодернистской) не прошла мимо прозаиков с иными творческими обязательствами, - кое-что из ее арсенала было ассимилировано, но отброшен произвол, с одного бока - глумливый, с другого - доктринерский. Как говорится, жизнь вошла в свои права.
Это непременно вызовет - и уже вызывает - недовольство тех, кто хотел бы видеть в литературе что-то вроде игрового ответвления левой культурологии. Наметившийся поворот к новому историзму и к новому художественному персонализму будет непременно трактован как движение вспять. Ну как после 'конца истории' и 'смерти автора' примириться с их восстанием из гроба? Другого не остается, как объявить воскресших - зомби. И это уже делается - на примитивном, массмедийном, газетно-электронном уровне.
Я пишу эти заметки, восстанавливая по памяти кое-что из моего краткого выступления на Аполлон-Григорьевских чтениях, но уже много недель и много событий спустя. И не могу не присовокупить к обозначенному прежде характерное впечатление от телепоказа присуждения Букеровской премии в ноябре 1999 года. Сначала тележурналистка НТВ (Елена Курляндцева) предоставила для общих замечаний слово известному поставангардному литератору, и тот объяснил, что премии у нас присуждаются исключительно посредственностям, выразителям привычного. Затем журналистка конкретизировала этот вердикт, пояснив, что премия присуждена М. Бутову за роман - советский, русский, реалистический (кажется, в том же снисходительно-подмигивающем тоне было сказано, что и за 'добротный', точно не помню). Понятно, что для этого 'менталитета' 'посредственный', 'советский', 'русский', 'реалистический' - ряд эпитетов, абсолютно синонимичных друг другу.
Однако наш крайне независимый и крайне передовой телеканал ошибается вместе со своей корреспонденткой. Эпитета 'советский' могла бы как раз удостоиться вспомянутая выше литература квазиисторических 'версий', ибо она находилась в точно такой же негативной зависимости от советского исторического официоза, как соцарт - от социалистического реализма. Одна половина каждой из этих пар сходит на нет вместе с забвением другой. На смену приходит свободное искусство, которому уже никакая отживающая мода не может воспретить интересоваться реальностью как таковой, исторической реальностью - в частности.
Несколько отойдя от заданной темы, скажу, что проза второй половины 90-х годов кажется мне в общем перспективнее, чем проза первой ее половины. Тогда тоже было немало интересного, но в памяти одиноко маячит жестокий блеск ослепительного шедевра Людмилы Петрушевской 'Время ночь', да еще, может быть, не дает забыть о себе многообещавший 'Знак зверя' Олега Ермакова. В самые последние годы положительные впечатления разнообразнее, и это не без влияния поворота, о котором говорилось выше.